Трощейкин. Видишь ли,
они должны гореть, бросать на него отблеск, но сперва я хочу закрепить
отблеск, а потом приняться за его источники. Надо помнить, что
искусство движется всегда против солнца. Ноги, видишь, уже совсем
перламутровые. Нет, мальчик мне нравится! Волосы хороши: чуть-чуть с чёрной
курчавинкой. Есть какая-то связь между драгоценными камнями и негритянской
кровью. Шекспир это почувствовал в своем "Отелло". Ну, так.
(Смотрит на
другой
портрет.) А мадам Вагабундова чрезвычайно довольна, что пишу её в
белом платье на испанском фоне, и не понимает, какой это страшный кружевной
гротеск... Всё-таки, знаешь, я тебя очень прошу, Люба, раздобыть мои мячи, я не
хочу, чтобы они были в бегах. (Act One)
The portrait painter Troshcheykin (who tells his
wife that "art always moves in the counter-sun direction") admires the
almost finished portrait of the jeweler's black-curled son and observes that
there is a connection ("Shakespeare perceived it in his Othello")
between precious stones and Negro blood.
The name of Troshcheykin's wife, Lyubov', means "love."
In
Smysl lyubvi ("The Meaning of Love," 1892-93) V. Solovyov asks if
one can imagine Shakespeare perpetually composing his plays or
Newton continuing forever his studies of heavenly
mechanics:
Бессмертие произведений, очевидно,
нисколько не требует и даже само по себе исключает непрерывное бессмертие
произведших их индивидуальностей. Можно ли представить себе Шекспира, бесконечно
сочиняющего свои драмы, или Ньютона, бесконечно продолжающего изучать небесную
механику, не говоря уже о нелепости бесконечного продолжения такой деятельности,
какою прославились Александр Великий или Наполеон. (Article
Three)
Like Othello, Pushkin (1799-1837) had Negro blood. In
VN's novel Dar (The Gift, 1937) the hero's
grandfather Kirill Ilyich enjoys Othello as played in a St. Petersburg
theater by the black tragedian Aldridge and is shown Pushkin (a
swarhty old man in the neighboring box who Suhoshchokov's brother said
was Pushkin):
Как-то в зимний день, в 1858 году, он нагрянул к нам на
Мойку; отец был в отъезде, гостя принимала молодёжь. Глядя на этого заморского
щёголя в чёрной мягкой шляпе и чёрной одежде, среди романтического мрака коей
особенно ослепительно выделялись шёлковая, с пышными сборками, рубашка и
сине-сиренево-розовый жилет с алмазными пуговицами, мы с братом едва могли
сдержать смех, и тут же решили воспользоваться тем, что за все эти годы он ровно
ничего не слыхал о родине, точно она куда-то провалилась, так что теперь
сорокалетним Рип-ван-Винкелем проснувшись в изменившемся Петербурге, Ч. был
жаден до всяческих сведений, которыми мы и принялись обильно снабжать его,
причем врали безбожно. На вопрос, например, жив ли Пушкин, и что пишет, я
кощунственно отвечал, что “как же, на днях тиснул новую поэму”. В тот же вечер
мы повели нашего гостя в театр. Вышло, впрочем, не совсем удачно. Вместо того,
чтобы его попотчевать новой русской комедией, мы показали ему “Отелло” со
знаменитым чернокожим трагиком Ольдриджем в главной роли. Нашего плантатора
сперва как бы рассмешило появление настоящего негра на сцене. К дивной мощи его
игры он остался равнодушен и больше занимался разглядыванием публики, особливо
наших петербургских дам (на одной из которых вскоре после того женился),
поглощённых в ту минуту завистью к Дездемоне.
“Посмотрите, кто с нами рядом, – вдруг обратился
вполголоса мой братец к Ч. – Да вот, справа от нас”.
В соседней ложе сидел старик… Небольшого роста, в
поношенном фраке, желтовато-смуглый, с растрепанными пепельными баками и
проседью в жидких, взъерошенных волосах, он преоригинально наслаждался игрою
африканца: толстые губы вздрагивали, ноздри были раздуты, при иных пассажах он
даже подскакивал и стучал от удовольствия по барьеру, сверкая
перстнями.
“Кто же это?” – спросил Ч.
“Как, не узнаете? Вглядитесь хорошенько”.
“Не узнаю”.
Тогда мой брат сделал большие глаза и
шепнул:
“Да ведь это Пушкин!”.
Ч. поглядел… и через минуту заинтересовался чем-то
другим. Мне теперь смешно вспомнить, какое тогда на меня нашло странное
настроение: шалость, как это иной раз случается, обернулась не тем боком, и
легкомысленно вызванный дух не хотел исчезнуть; я не в силах был оторваться от
соседней ложи, я смотрел на эти резкие морщины, на широкий нос, на большие уши…
по спине пробегали мурашки, вся отеллова ревность не могла меня отвлечь. Что
если это и впрямь Пушкин, грезилось мне, Пушкин в шестьдесят лет, Пушкин,
пощажённый пулей рокового хлыща, Пушкин, вступивший в роскошную осень своего
гения… Вот это он, вот эта желтая рука, сжимающая маленький дамский бинокль,
написала “Анчар”, “Графа Нулина”, “Египетские Ночи”… Действие кончилось; грянули
рукоплескания. Седой Пушкин порывисто встал и все ещё улыбаясь, со светлым
блеском в молодых глазах, быстро вышел из ложи».
Once, on a winter’s day in 1858, he visited us unexpectedly at our house on
the Moyka, in St. Petersburg; Father was away and the guest was received by us
youngsters. As we looked at this outlandish fop in his soft black hat and black
clothes, the romantic gloom of which caused his silk shirt with its sumptuous
pleats, and his blue, lilac and pink waistcoat with diamond buttons to stand out
particularly dazzlingly, my brother and I could hardly contain our laughter and
decided there and then to take advantage of the fact that during all these years
he had heard absolutely nothing of his homeland, as if it had fallen through
some trap door, so that now, like a forty-year-old Rip van Winkle waking up in a
transformed St. Petersburg, Ch. was hungry for any news, the which we undertook
to give him plenty of, mixed with our outrageous fabrications. To the question,
for instance, was Pushkin alive and what was he writing, I blasphemously
replied, “Why, he came out with a new poem the other day.” That night we took
our guest to the theater. It did not turn out too well, however. Instead of
treating him to a new Russian comedy we showed him Othello with the
famous black tragedian Aldridge. At first our American planter seemed to be
highly amused by the appearance of a genuine Negro on the stage. But he remained
indifferent to the marvelous power of his acting and was more taken up with
examining the audience, especially our St. Petersburg ladies (one of whom he
soon afterwards married), who were devoured at that moment with envy for
Desdemona.
“Look
who’s sitting next to us,” my brother suddenly said to Ch. in a low voice,
“There, to our right.”
In
the neighboring box there sat an old man…. Of shortish stature, in a worn
tailcoat, with a sallow and swarthy complexion, disheveled ashen side-whiskers,
and sparse, gray-streaked tousled hair, he was taking a most eccentric delight
in the acting of the African: his thick lips twitched, his nostrils were
dilated, and at certain bits he even jumped up and down in his seat and banged
with delight on the parapet, his rings flashing.
“Who’s that?” asked Ch.
“What, don’t you recognize him? Look
closer.”
“I don’t recognize him.”
Then my brother made big eyes and
whispered, “Why, that’s Pushkin!”
Ch.
looked again… and after a minute became interested by something else. It seems
funny now to recall what a strange mood came upon me then: the prank, as happens
from time to time, rebounded, and this frivolously summoned ghost did not want
to disappear: I was quite incapable of tearing myself away from the neighboring
box; I looked at those harsh wrinkles, that broad nose, those large ears…
shivers ran down my back, and not all of Othello’s jealousy was able to drag me
away. What if this is indeed Pushkin, I mused, Pushkin at sixty, Pushkin spared
two decades ago by the bullet of the fatal coxcomb, Pushkin in the rich autumn
of his genius…. This is he; this yellow hand grasping those lady’s opera glasses
wrote Anchar, Graf Nulin, The Egyptian Nights…. The act finished;
applause thundered. Gray-haired Pushkin stood up abruptly, and still smiling,
with a bright sparkle in his youthful eyes, quickly left his box. (Chapter
Two)
Note the flashing rings on the fingers of
the old man impersonating Pushkin!
Suhoshchokov (the memoirist in The
Gift) brings to mind Suhoshchavaya (the armless beauty) in The
Waltz Invention:
Изабелла. А
вот она умеет играть на рояле ногами и даже тасовать колоду карт.
Сухощавая.
Я родилась такой. Любители очень ценят...
Вальс. Сон,
да ведь она безрукая!
Сон. Вы просили разнообразия. Не знаю, чем вам не
потрафил...
...
Сухощавая.
Венера тоже была безрукая...
Вальс. Отвяжитесь, вон! Сон, что это за кошмар!
Как ты смел, негодяй... (Срывает маску.) Я требовал тридцать юных
красавиц, а вы мне привели двух шлюх и трёх уродов... Я вас рассчитаю! Вы
предатель!
Сон. Уходите, красотки. Султан не в духах. (Act
Three)
Waltz wants to rule the world
from Palmora, a distant island. Waltz's Palmora brings to mind "the palms of
somnolent Vampuka" mentioned in The Event by Troshcheykin:
Трощейкин.
Нам нужно бежать...
Любовь. Да, да, да!
Трощейкин.
...бежать, -- а мы почему-то медлим под пальмами сонной
Вампуки. Я чувствую, что надвигается...
Любовь. Опасность? Но какая? О,
если б ты мог понять!
Трощейкин. Опасность, столь же реальная, как
наши руки, плечи, щёки. Люба, мы совершенно одни.
Любовь. Да, одни. Но
это два одиночества, и оба совсем круглы. Пойми меня! (Act
Two)
According to Troshcheykin, the impending
danger is as real as his and his wife's arms, shoulders, cheeks. The name
Suhoshchokov comes from sukhoy (dry) and shcheka
(cheek).
At Antonina Pavlovna's birthday party the famous writer
accuses the reporter from
Solntse (
The Sun) of
publishing nonsense about him:
Писатель (репортёру).
У вас, между прочим, опять печатают всякую дешёвку обо мне. Никакой повести из
цыганской жизни я не задумал и задумать не мог бы. Стыдно.
"I never conceived, nor could have
conceived a tale from Gypsian life." (ibid.)
Pushkin is the author of
Tsygany ("The Gypsies," 1824).
The famous writer garbles a
phrase from Hamlet's famous monologue (in which the dreams are
mentioned):
Писатель. "Зад, --
как сказал бы Шекспир, -- зад из зык вещан". (Репортёру.) А что вы
имеете сказать, солнце моё?
"Zad, - as Shakespeare would have said, -
zad iz zyk veshchan." (To the reporter.) "And what do you have to say, my
sun?" (ibid.)
In "The Meaning of Love" (see the
quote above) Solovyov mentions Shakespeare, Newton, Alexander the Great and
Napoleon. In both The Event and The Waltz Invention
Corsica (Napoleon's native island) is mentioned:
Трощейкин. Хорош гусь! А?
Что такое, господа? Где мы? На Корсике? Поощрение
вендетты? (Act One)
ВАЛЬС: Странно, этот
географический атлас, именно этот, был у меня
когда-то в школе. И та же клякса на Корсике.
ПОЛКОВНИК: Только это не
Корсика, а Сардиния.
ВАЛЬС: Значит, надпись
неправильна. (Act One)
Solovyov is the author of Sud'ba Pushkina ("The Destiny of
Pushkin," 1897). Sobytiya (the events) are mentioned in it:
Сила, господствующая в жизни лиц и управляющая ходом
событий, конечно, действует с равною необходимостью везде и
всегда; все мы одинаково подчинены судьбе. Но есть люди и
события, на которых действие судьбы особенно явно и
ощутительно; их прямо и называют роковыми или фатальными, и,
конечно, на них нам всего легче рассмотреть настоящую сущность этой
превозмогающей силы.
Хотя вообще мне давно было ясно, что решающая
роль в нашем существовании не принадлежит ни "равнодушной природе", ни духовной
силе зла, хотя я был твердо убежден в истинности третьего взгляда, но
применить его к некоторым особым роковым событиям я долго не
умел.
In his article Solovyov quotes the lines
from Pushkin's Eugene Onegin:
К этому, по меньшей
мере, обязывал Пушкина его гений, его служение величавой красоте, обязывали,
наконец, его собственные слова, когда, с укором обращаясь к своему герою, он
говорит, что тот
Был должен оказать себя
Не мячиком предрассуждений,
Не пылким мальчиком, бойцом,
Но мужем с честью и с умом.
Этой, наименьшей,
обязанности Пушкин не исполнил. (VI)
ought to have shown himself to be
no bandyball of prejudices,
no fiery boy, no scrapper,
but a man of honor and sense. (Six: X:
10-14)
Myachik predrassuzhdeniy
("bandyball of prejudices," as Pushkin calls Onegin) brings to mind
Troshcheykin's myachi (balls) with which the artist's little
model (the jeweler's son) played on the eve and three of
which Troshcheykin fails to find (see the quote above). Mme Vagabundov
(whom Troshcheykin paints in a white dress on the Spanish background) is
compared to prygayushchiy myach (a jumping ball):
Вагабундова входит
как прыгающий мяч: очень пожилая, белое с кружевами платье, такой же веер,
бархотка, абрикосовые волосы. (Act Two)
In The Gift one of Fyodor's
poems is about the lost and found ball:
Мяч закатился мой под
нянин
комод, и на полу свеча
тень за концы берёт и тянет
туда, сюда -
но нет мяча.
Потом там кочерга кривая
гуляет и грохочет зря,
и пуговицу
выбивает,
а погодя - полсухаря.
Но вот выскакивает сам он
в трепещущую
темноту,
через всю комнату, и прямо
под неприступную тахту.
My ball has rolled under Nurse's
commode.
On the floor a candle
Tugs at the end of the shadow
This way
and that, but the ball is gone.
Then comes the crooked poker.
It potters and clutters in vain,
Knocks out a button
And then half a
zwieback.
Suddenly out darts the ball
Into the quivering darkness,
Crosses the whole room and promptly goes
under
The impregnable sofa. (Chapter One)
Like Odoevski, Solovyov (who criticizes
Pushkin's sonnet To a Poet, 1830) calls Pushkin "the sun of our
poetry:"
Не подобало такое
высокомерие и солнцу нашей поэзии. (VII)
According to Solovyov, Пушкин убит не пулею Геккерна, а своим собственным выстрелом в
Геккерна... Никаких новых художественных
созданий Пушкин нам не мог дать и никакими сокровищами не мог больше обогатить
нашу словесность. (Pushkin was
killed not by Heeckeren's bullet, but by the shot he fired at
Heeckeren... Pushkin could not give us any new artistic works, could not enrich
our literatue with new treasures.)
Troshcheykin's wife Lyubov' quotes several
times a line from Pushkin's EO, identifying herself with Pushkin's Tatiana.
She criticizes her husband's art and predicts to him that he will
never create anything of artistic merit:
Любовь. А твоё
искусство! Твоё искусство... Сначала я действительно думала, что ты чудный,
яркий, драгоценный талант, но теперь я знаю, чего ты стоишь.
Трощейкин.
Что это такое? Этого я ещё не слыхал.
Любовь. Вот услышишь. Ты ничто, ты
волчок, ты пустоцвет, ты пустой орех, слегка позолоченный, и ты никогда ничего
не создашь, а всегда останешься тем, что ты есть, провинциальным
портретистом с мечтой о какой-то лазурной пещере. (Act Three)
Alexey
Sklyarenko