Евгений Белодубровский (Evgenii Belodubrovskii)
Пнин был один в вагоне...
Два эпизода — сначала.
Первые числа сентября 1916 года. Петроград. Моховая, 33. Тенишевское училище. Первый в урок литературы после летних каникул (V111 класс, второй этаж, окна во двор, на третьей парте у стены юноша В. Набоков). На кафедре - учитель литературы В.В. Гиппиус.
«Историю русской литературы следует признать совершенно неизученной, но это имеет и свою хорошую сторону: к этому живому явлению мы имеем возможность, друзья мои, живо же и отнестись, потому что оно еще непроанализировано, пересмотреть живо и интересно те литературные факты, с которыми нам предстоит познакомиться, имеют для нас животрепещущий интeрес потому что это те писатели, которые создали русскую литературу, как европейскую, обусловили ее всемирное значение, вступив на литературную деятельность сразу после Пушкина и Гоголя...».
30 мая 1990 года. Ленинград. Площадь Труда. В актовом Зале Дворца Профсоюзов (бывш. Дворца Великой Княгини Ксении Алексанровны) - литературно - мемуарный вечер, посвященный 90 — летию Владимира Набокова. Присутствуют Брайан Бойд, Н.И. Артеменко - Толстая, Стивен Паркер, Эллендея Проффер, Иван Н. Толстой, В.П. Старк, В.А. Соловьев, С. Давыдов, Джулян Конноли, М. Мейлах, Дон Бартон Джонсон (первый из всех, сочетающий свой талант серьезного, изысканного и точного исследователя творчества Набокова с превосходным посюсторонным чувством юмора) и многие - многие другие ученые и гости города, приехавшие на этот праздник. В зале, как говорится, яблоку негде упасть.
Ведет вечер А.А. Долинин. В конце вечера Александр Алексеевич обращается к некоторым зарубежным ученым с вопросом «Почему Набоков, что в нем для Вас?!». Многие восприняли этот вопрос слишком серьезно и пустились, что называется, в историю с биографией. Последним вышел Дон Бартон Джонсон и сказал коротко и шутливо:
«Я воспринял этот вопрос как лично ко мне обращенный: почему именно я, такой старый и не глупый человек потратил столько лет, занимаясь Набоковым. Что меня в нем так силно заинтересовало … Во-первых, я мог бы вам сказать, что меня не интересует, но это не так важно … Я знаю только, что многие люди читают книги в поисках ответа на вопрос: что есть жизнь, и не могут найти в книгах ответа. Так вот в конце концов, Набоков и есть такой писатель, как Пушкин и Гоголь, который ставит тот же вопрос и где можно найти ответ. И потому Набокова надо читать и изучать всем нам. Но больше всего меня интересует в Набокове узор, гармония, игра, связь между игрой и искусством, ведь легче отвечать на малые вопросы чем на вопросы великие. Возможно я слишком фриволен и мой ответ слишком весел или не так серьезен... Тогда, простите ...».
И развернув руками - широко улыбнулся в зал. Вот с того момента мне лично стало просто необходимо прочитать, все что написано этим строго-веселым пожилым американским ученым о Набокове. И познакомиться с ним лично.
Так и случилось. И т а к с ч а с т л и в о, что Дон одарил меня своей дружбой и доверием во все последующие годы и десятилетия …
Итак! Самый конец ноября 99 года. Калифорния. Днем жара, ночью зябко. Но сейчас полдень. Автобусная станция в центре маленького испанского городка Монтерей, где учится синхронному переводу моя младшая дочь – Маша. Где-то в моей России – зима, тут – вечное лето и все другое, только лесные мухоморы да зелень травы – почти такие же, как везде. Берег Тихого океана, седые лохматые пряди волн, дикие пляжи, желтый прежелтый песок и только брошенные обрывки газет, яичная шелуха, живописные пробки, огрызки яблок и всякая всячина напоминают мне приметы пляжного быта как в мои детские времена у Трубецкого бастиона на Петропавловке. Да еще – холодный порывистый балтийский ветер. Это – роднит. Так бывает, поверьте! «Другие берега», скажете… Ан нет! Я сижу у окна пузатого рейсового автобуса, набитого сверху – донизу простым людом и их самоцветным багажом. Сигнал! В кабину взбирается огромный афроамериканский человечище – шофер и мы – двинулись. Мой путь лежит в соседний городок Салинас, через который проходит единственная во всем штате железная дорога. Там пересадка и через три часа я должен быть в Санта-Барбаре, где живет на самой окраине городка мой старший друг и коллега, Дональд Бартон Джонсон, профессор тамошнего университета и его жена, американская поэтесса Шейла Голдберг Джонсон. Прибыли на станции, народец весь разбежался, через дорогу — маленький провициальный вокзальчик, типа нашего «Лавриков» или «Ручьев», откуда ни возьмись, чуть ни с небес, явился поезд. И я уже сижу в стеклянном, прозрачном по всем его крутым бокам и крыше вагоне, похожем на гигантскую стремительно летящую серебряную пулю с жестяными, спереди и сзади, жёлтыми в крапинку крыльями, напоминающими крылья преогромного птеродактиля – махаона. Мой багаж: легкий фибровый немецкий чемоданчик, пара рубашек, кашне, пыльный берет, тетрадка, с переписанными от руки в Публичке гимназическими стихами Набокова, бытовая мелочь, зубная щётка и одна единственная книга. Это изящный русский томик альманаха «Опыты» за 1954 год, который я взял в дорогу накануне из студенческой библиотеки, оставив взамен свой зарубежный паспорт с разлапым георгиевским гербом на красном фоне. Это был особый номер «Опытов» с первыми «прижизненными» главами «Воспоминаний» Владимира Набокова. Знакомый текст романа («Другие берега») согреет меня теплом родного языка, возникающими тут же картинами родных невских берегов и матовым (изморозь) очертанием Исаакия (который у нас в Ленинграде в ноябре-декабре на зимнем солнце особенно золотист и строен). И даже когда вдруг за окном «махаона» одним махом наступила черно-бархатная тревожная тихоокеанская соленая темнота и вместе с ней ставший непокорным сумеречный сам-океан, хлеставший наотмашь седыми прядями чёрных волн по мшистым карельским валунам и по крышам, бокам и стеклам нашего затерявшегося в нефтяных прериях полу- игрушечного локомотива с вагончиками – ничто не могло нарушить волшебства всего происходящего со мной в данную минуту и предстоящей встречи с выдающимся ученым – набоковедом и его женой.
Я в вагоне — один. По крайней мере ни вблизи ни вдали — никогошеньки. А где - то, где - то близко (или далеко, но «под тем же небосводом» - см. Ахматова) штат Орегон и тот заброшенный зеркальный набоковский дешёвый отельчик 1953 года, где в целомудренном с о и т и и с обманчивой и брезгливой Мнемозиной рождались у Набокова эти его главы ... И это «мнимое соседство» с Музой Набокова и с ним самим грело согревало мне душу ...
Мой проводник – заботливый, улыбчивый белозубый усталый господин, облаченный с ног до головы в чёрно-глянцевую робу, увешанный по бокам ключами, датчиками, антеннами, телефонами, портативной кассой, бронзовым билетным компостером и аптечкой где-то под рукавом - всю дорогу мирно дремлет в своем углу под тусклым светом, уронив голову на руки. Кажется, нас с ним в вагончике всего двое. Но вот темнота за окном сгустилась донельзя. По стеклам и крыше забарабанил крупными колотушками ливень, гром, молния, стало как-то тускло. И я машинально принялся читать заповедный текст Набокова, громко, вслух (так в ленинградском детстве, когда мы допоздна ждали маму с работы, мой старший брат успокаивал меня) стараясь перекричать и дикий брег и дикий бег поезда – мотылька под тихий сон проводника, превратившегося на фоне окна в чёрный силуэт. «Они (то есть отец и мать Набокова –прим. наше!) шли, и между ними шел я, то упруго семеня, то переступая с подковки на подковку солнца, - кричал я во мраке непогоды - и опять семеня, посреди дорожки, в которой теперь из смехотворной дали узнаю одну из аллей, - длинную, прямую, обсаженную дубками, - прорезавших "новую" часть огромного парка в нашем петербургском имении. Это было в день рождения отца, двадцать первого, по нашему календарю, июля 1902 года; и глядя туда со страшно далекой, почти необитаемой гряды времени, я вижу себя в тот день восторженно празднующим зарождение чувственной жизни. До этого, оба моих водителя, и левый и правый, если и существовали в тумане моего младенчества, появлялись там лишь инкогнито, нежными анонимами; но теперь, при созвучии трех цифр, крепкая, облая, сдобно-блестящая кавалергардская кираса, обхватывавшая грудь и спину отца, взошла как солнце, и слева, как дневная луна, повис парасоль матери; и потом в течение многих лет я продолжал живо интересоваться возрастом родителей, справляясь о нем, как беспокойный пассажир, проверяя новые часы, справляется у спутников о времени…».
Стало светлее на душе.
Тут проводник (ставший мне почти родным) вдруг как-то разом проснулся (поначалу я решил, что спугнул его своей мелодекламацией), порозовел, нахлобучил каску – фуражку, привычно гикнул в пустоту вагона: «леди и джентельмены, Санта – Барбара», широко улыбнулся и двинулся в тамбур к выходу. Станция. На мгновенье моя пуля – бабочка остановила свой лет. Крылья «махаона» мирно сложились. Лесенка, ступенька вниз, вагонная дверь, железистый клекот. Не успел я понять, что к чему, как моя серебристая ласточка с гиком, впереди своего собственного визга (см. О. Генри) взлетела, оставив меня в кромешной тьме (а всего - то было около 8 вечера, детское время) на узкой платформе перед одноэтажным сарайчиком с одним окошком (вокзальчик) под смуглым фонарем. И одиноко стоящей в стороне покосившейся спасительной телефонной будкой (спасительной - ибо в этой стране по простому телефону-автомату можно, спокойненько так, позвонить в Ленинград и услышать родные голоса, успевай только бросать квортеры). И вот я один на один с другой Калифорнией. Мелькнула цитата: «А где - то там, на родине, в Париже» (см. Пушкин!). Пара минут, тьма расступилась и невдалеке возникла идущая прямо на меня чуть прихрамывающая знакомая фигура дорогого Дона в огромной белой мексиканской шляпе с татуированными крыльями, высоченной тульей-трубой и с кожаными тесёмочками ковбоя. Он подал мне руку, потом влез в будку, набрал номер, сообщил Шейле, что все в порядке.
Через час мы сидели в гостиной у камина втроем, пили виски со льдом, заедая яблочным пирогом, испеченным Шейлой, кофе и кексами. И до глубокой ночи, вытянув ноги, укутанные в какие-то мексиканские малахаи, разговаривали с Доном о нашем любимом Набокове: читали на память русские стихи, перемывали косточки своим коллегам – набоковедам. И так далее и тому подобное…То есть, подобно героям одного известного романа Пушкина «так занимались они делом». Меня поселили в кабинет профессора - приземистый коттедж в десяти-пятнадцати шагах от самого жилища (по извилистой тропе), который был до отказа (так именно!) «набит Набоковым»: от пола до потолка, по стенам и кажется по всему полу и в дверях. И с тут-же распиханными по всем углам рязноязыкими собраниями сочинений Набокова, отдельными изданиями его романов, повестей и стихов и многое другое - этакий громадный конвалют или «NABOKOVIAN».
То есть, всякий раз, возвращаясь на ночлег из Главного Дома после наших долгих поздних зимних бесед о Набокове под стейк, чаёк и виски, снабжённый заботливыми хозяевами сильным фонарём (боясь вспугнуть и испугаться спящих на горе - хищных койотов) я едва ступив на порог кабинета профессора буквально (лихорадочно) набрасывался на весь этот NABOKOVIAN (вот уж где пригодилась и пошла на пользу мучительная, с детских лет, бессоница) листая, перелистывая, читая по-слогам (с языками - швах) всё, что попадалось под руку, делая тут же выписки: многое было здесь мне внове …
Читать - не перечитать, смотреть - не пересмотреть. Хотите, верьте, хотите - нет, но подчас к утру мне казалось, что сам Набоков в твидовом пиджаке и в пенсне на носу, как двойник из «Декабрьской ночи» (см. Альфред де Мюссе!), что-то там шепчет и бормочет за моей спиной под стрёкот «неумолкаемых» (см. О. Мандельштам) цитат и калифорнийских светляков. Рядом с этими книгами, полками, шкафами, картинками, портретами, иллюстрациями — собранными Доном, в этой чужеватой калифорнийской ночной тишине, под стрёкот цикад, р я д о м, совсем вблизи, как двойник (или - соглядатай) возникал его, Набокова, волшебный
п о л н о з н а ч н ы й образ:
Я гостил у профессора Дона пять счастливых ноябрьских дней и ночей. И у меня, наравне с его книгами и разговорами о Набокове - останется в памяти еще святая дрожь – когда он гонял меня на своем кофейного цвета кадиллаке по высоким крутым калифорнийским каменным тропам на пропатью, а внизу Университет Santa Barbara и весь этот мексиканский городок.
Но вернемся в 1916 год, в «тенишевку» на тот первый урок истории литературы. Владимир Васильевич продолжает свою мысль: именно в виду такой близости (к Пушкину и Гоголю - прим. наше) к современности, к той эпохе, к живому интересу к ней, совершенно невозможно отделиться и от новых философских взглядов, которые составляют мировоззрение человека. Методы изучения литературы разнообразны и чем более философски образован исследователь, тем глубже он воспринимает творческий процесс и факты. И тут следует обратить внимание на один из главных терминов, в котором таится разгадка закона развития литературы, во всяком случае, русской литературы. Это интуиция, то есть выражение живых ощущений...
Как точно и пророчески звучат эти простые напутствия и нравоучения школьного учителя двум будущим американским славистам, профессорам русской литературы - Владимиру Набокову и Дональду Баротону Джонсону (воистину, вот они «странные» сближенья) — теперь, в году нынешнем ...
Остается добавить несколько слов о судьбе классического исследования Д. Б. Джонсона о Набокове (чей русский перевод наконец -то выходит в свет в Петербурге). Мне известны всего два экземпляра. Первый, который был мне подарен самим Доном в те юбилейные дни в Ленинграде (для перевода на русский вместе с переводом книги Бойда «Набоков. Русские годы») я, толком не зная по-английски, передарил его в нашу библиотеку русского зарубежья и славистики имени князя Голицына, что на набережной Фонтанки. Там она оказалась нужнее; второй — совершенно зачитанный до дыр и почти без обложки имеется в Публичке …
На днях своими глазами видел. Завидная судьба, мечта каждого автора.
Comments