Subject
EROFEEVessay on Nabokov
From
Date
Body
EDNOTE. Viktor Yerofeev, one of the younk Turks of the Sixties offers his provocative thoughts on VN.
--------------------------------------------------------------------------------
Виктор Ерофеев
Набоков: затмение частичное
Сачок оказался дырявым. Набоков падает в цене.
Кто бы мог подумать? Расположившись комфортно в своей двуспальной швейцарской могиле под французской пометой “ecrivain”, он, должно быть, рассчитывал на более продолжительную литературную вечность.
Или это балует московская литературная биржа?
Возможно, из современника он просто-напросто перерождается в гранитное состояние классика, и эта несколько болезненная метаморфоза, сопровождающаяся временной потерей актуальности, свойственна всем, от Пушкина до Чехова?
Превращение запретного плода в общенациональный пищевой продукт, наподобие отварной картошки?
Или же это факт глобальной агонии литературы?
Ничего в тумане не видно.
Литературная погода в сегодняшней России похожа на лондонский климат: утром солнце, днем дождь, к ночи — ветер в лицо.
Это даже не погода, а несколько погод-непогод, скопившихся в одном месте.
Все русские писатели ХХ века, как когда-то в сталинские времена партийцы, проходят чистку. Создана специальная комиссия. По рекомендации ЦК. Шансов на то, чтобы пройти чистку, у писателей мало.
Является ли чистка (перво)очередным актом ставшей рутинной в этом веке переоценки ценностей, или же это “страшный суд” и движения обратно не будет?
Скорее всего — “страшный суд”.
А это значит, что не прошедшие чистку писатели отплывают если не в пыльный ад, преисподнюю библиотек, то на вечный покой. Они — израсходованные гильзы, использованный канон. Кто нынешние иконописцы? Никто. Они есть и их нет. То же самое ожидает писателей.
В списке писателей, проходящих чистку, нет плохих имен. Плохие имена давно разбежались. Маяковский мертвее любого мертвого. Заставить его читать практически никого невозможно.
Но плохие имена плохим именам — рознь. Плохие соцреалисты идут на переплавку в качестве проекта пародии. Завидовать им не приходится, но они обрели путевку в новую жизнь по закону буддийской расправы: из людей они превращаются в голодных духов.
Что же касается писателей со священными для русского либерального уха именами, назовем их условно “Булгаков”, то здесь дело принимает скандальный оборот. Они не проходят чистки.
Ушли из поля зрения такие образы, как Мандельштам, которого в классической эстетике трудно назвать слабым автором. Отчуждены: Замятин, Пильняк, Бабель, Ремизов, Волошин, Цветаева, Ахматова, Ходасевич. Гумилев вторично казнен. Олеша закопан живьем. Кое-как выживают Кузмин и Георгий Иванов, но надолго ли их хватит?
С большим трудом прошел чистку даже всеобщий любимчик интеллигенции 1970-80-х годов Василий Васильевич Розанов, за которого замолвил слово другой любимчик того же времени Венедикт Ерофеев. Но даже всеми обожаемый Веничка тоже застрял на проходе.
На “страшный суд” Владимир Владимирович Набоков пришел с наплевательским видом преуспевающего партийца. Галстук. Шорты. Сачок. Он-то, конечно, пройдет! Расступись! Пришел — покрасоваться. Он, у которого книги в России выходят одна за другой, о котором говорят больше многих, с кристальной биографией эмигранта, с кристальной библиографией русского модерниста. Но у Сталина в 37-ом году был коварный лозунг: враг народа не тот, кто плохо работает, а кто работает хорошо и старается проникнуть на командные места. Сталинский тезис в маккиавелиевском духе сработал и сейчас, в отношении писателей.
За вчерашнее спасибо — за сегодняшнее отвечай! Но за что отвечать Набокову, кроме, как за свой замечательный успех?
Однако чистку он, кажется, не пройдет.
И это — несмотря на пиетет и экстазы, несмотря на все организованные общества и музеи, издания и конференции.
Набоков завис. Конечно, выживание Набокова во враждебной ему среде будет в какой-то мере обеспечено его фанами из академической среды, которые собирались возвести Набокову монумент. Переводчики допереведут, издатели издадут полностью и навсегда. Прогнозировать результат этой деятельности трудно, но ясно одно, что Набоков завис, как компьютер с недостаточной “памятью”.
Встает вопрос: кто та комиссия, которая всех зарубила?
Ну, не всех. Вот положительный пример: Платонов. Он прошел. О том, что Платонов — покоритель Эвереста, а Набоков — канатоходец, говорил Бродский. И это еще мягкий вариант сопоставления.
Сирин — у у у! что за безвкусный псевдоним символистского последыша-недоучки!
Пройдет и такой, с точки зрения славы малоимущий писатель, как Добычин. На первый взгляд, даже неловко сравнить: великолепный велосипедно-теннисный Набоков и — какой-то там передастик Добычин, с одним-единственным маленьким, как детский краник, романом.
Это что за инстанция и какое она право имеет?
Инстанция анонимна. Она, как судейская тройка. Приговор тройки — мнение воздуха. Не критики или какой-либо правящей литературной мафии. Воздух — это не метафора. Это воздух.
О Набокове никто не пишет плохо. Но в этом для Набокова нет ничего отрадного.
Есть простые, плоские объяснения. Можно сказать, что Набокова переели, что перестроечная набоковизация всей страны (в которой я принял посильное участие, написав предисловие к первому внутрироссийскому изданию “Лолиты” и подготовив к печати четырехтомник русскоязычной набоковской прозы с тиражом в 1.700.000 экземпляров) оказалась крутой и насильственной. Но это не так — и ничего не объясняет.
Впрочем, в России не любят успех ни в каком виде, даже у своих любимцев.
Травма — вот слово, благодаря которому Набоков, может быть, все еще находится на плаву.
Многие читатели Набокова на Западе до сих пор убеждены в том, что до успеха “Лолиты” ее автор был русской темной лошадкой, стоящей в конюшне безвестности. На самом деле, репутация лучшего писателя нового, эмигрантского поколения несомненно избаловала Набокова.
Однако избалованным он был чуть ли не с самого своего рождения. Его детство прошло в земном раю.
Неудивительно, что изгнание из земного рая, в результате большевистской революции, стало для Набокова мощной психической травмой. “How little we valued our paradise... — писал он позже, в письме к матери, — we should have loved it more pointedly, more consciously”.
Переживание этой травмы, на мой взгляд, составляет основу набоковских романов. Идеальное детство, почти так же, как у Пруста, становится темой не только сентиментальной памяти. По сути дела, память дает моральную оценку несовершенству “взрослого” мира, однако эта оценка искусно “растоплена” в эстетическом переживании.
Парадокс, конечно, состоит в том, что без утраты рая Набоков едва ли стал бы Набоковым (это был бы другой писатель), и в этом смысле большевики ему помогли, однако он свято ненавидел их до самой смерти, не признавая в них по понятным причинам добрых гениев своей писательской судьбы.
Травматичность набоковского письма — главный козырь его вероятной актуальности в современной русской литературе.
Травма есть оправдание творчества, превращающегося в процесс зализывания разрыва между писательским Я и миром. Это, по сути дела, последнее оправдание, поскольку остальные импульсы для письма, эстетические, моральные или метафизические, находятся под подозрением и отвергаются как неподлинные.
Травма дает возможность оправдать спонтанность письма и его несдержанность, произвольность.
На этом любовь к Набокову исчерпывается, и начинаются претензии.
Набоковский миф на уровне биографии не превратился в пушкинский миф и не стал любимым анекдотом. Набоков явно проиграл Есенину, Веничке Ерофееву.
На уровне эстетической стратегии Набоков хорошо сохранялся как противовес литературе Больших Идей, как советских, так и диссидентских. Он стал одним из тех, кто способствовал формированию ментальности другой, или альтернативной литературы.
Набоков привлек раннюю другую литературу своей наблюдательностью, рассматриванием детали, поскольку русская литература слишком унеслась в духовное. То, что на дне тарелки остается самая невкусная вишня — запомнили все.
Но этого, видимо, оказалось недостаточным.
Даже лучший ученик, Саша Соколов, дальше всех пошедший вслед набоковскому эстетизма, оказался не у дел. Саша Соколов решил поправить свои дела, шагнув в поп-культуру с романом “Палисандрия”, но попытка была на редкость неуспешной. Вместо искусственно выращиваемого бестселлера возникло аморфное повествование, поскольку игра шла с образами, не ставшими героями поп-сознания.
Для судейской тройки важнее Набокова был и остался Борхес.
Набоков дольше всего продержится как автор “Лолиты”. Набоков начался в России как автор “Лолиты”, разросся до невероятных размеров, и, когда увянет, сохранится как автор “Лолиты”.
“Лолита” интересна в качестве игры с поп-культурой. Эта удачная игра — тоже в плюс Набокову.
Стихи Набокова были выплюнуты первыми. Есть, впрочем, концептуалистские попытки рассмотреть стихи Набокова в “Даре” как персонажную лирику, по принципу “чем хуже, тем лучше”.
“Дар” многие годы был любимым романом либеральной интеллигенции, но для тройки — это бесспорный чудо-монстр.
“Приглашение на казнь” — литература сопротивления, предпочитающая казнь компромиссу. Набоков преподал урок предельного сопротивления автономного Я всепобеждающему МЫ русской истории, и в этом аспекте он актуализируется всякий раз, когда МЫ в России поднимает голову. Это внелитературное влияние, но оно включено в долгосрочную систему существования и выживания русской культуры.
Социальный дискурс слишком далек от сегодняшних интересов русской литературы.
Набоков раздражает своим высокомерием. Набоков раздражает отсутствием самоиронии, неспособностью представить себя мошенником или идиотом. Набоковскую позицию во многом имитировал Бродский. Во всяком случае, здесь есть как эстетическое, так и чисто поведенческое совпадение. Статус писателя как избранника в русской культурной традиции сильно подмочен обэриутами. Я — писатель. А, по-моему, ты — говно. Этот хармсовский ответ посильнее всех сильных мнений Набокова.
Зачем Набоков расправлялся с Достоевским? Зачем? Зачем обижать старика?
Мне очень жалко набоковских родителей. Одного убили, другая жила в нищете. Жалко до слез. И набоковского брата жалко.
Набоковская аксиология была воспринята наиболее эстетически продвинутыми шестидесятниками. Как Аксенов, так и Битов, в каком-то смысле антагонисты по вкусу, были совершенно очарованы Набоковым в глухие 70-е года. У Битова он, кажется, даже висел на стене. На эти годы и приходится пик подлинной популярности Набокова в живой русской культуре.
В 80-е годы литературная элита Набокова уже переела.
В том, что она его переела, на первый взгляд, Набоков не виноват. Но это только на первый взгляд. Набокова разгадали как направление. Разгадали, переварили и оставили в покое.
Возникло опасное для российской репутации Набокова обнажение стилистической виртуозности как предела. Все, что у меня есть — это стиль, — считал Набоков. Но в современном русском культурном контексте это невероятно мало, это почти ничего. Культура заходит с другой стороны. Она считает (как со стихами): чем хуже, тем лучше. Соцреалистическая дрянь интереснее Набокова для новой русской культуры, потому что это чистый гад, который указывает на себя и на всех как на вариант существования человека в мире.
Есть понятие литературного драйва. Он есть в англоязычной “Лолите”. Иначе вообще о чем речь?
Но Набоков стал слишком прозрачен. Просвечивает насквозь.
При всей ненормальности условий существования русской культуры, она очень чувствительна и восприимчива к изменению культурного контекста.
Были сделаны неудачные движения с западной стороны. Инфантильная и официозная биография Бойда может только отпугнуть от Набокова.
Идеализация образа не только вредна для писательского имиджа: она смертельна.
Русская литература полна неукротимых писателей. Пушкин, Толстой. А тут образцово-показательный шарм? р.
Эмигрантский костюм Набокова, так украшавший его образ для предшествующего поколения русских интеллигентов, скукожился, полинял. Разочарование в скучноватом, чопорном, слишком для русской души упорядоченном Западе уже произошло. Западная половина Набокова, американского профессора-слависта, мало кого привлекает. Новая Россия не полюбила себя, но Запад она разлюбила — это точно.
Чудовищна история перевода “Евгения Онегина”. Хуже не придумаешь.
Набоков имел право не любить карамазовских разговоров — с точки зрения судейской коллегии, это хороший знак. Но Набоков был агностиком, а это, конечно, сомнительная ценность. Надо было бы все-таки сильнее (по-шестовски) биться в стену, чем он это делал, описав в “Других берегах” свои попытки заглянуть в зазеркалье сознания или увидеть липы Лхасы. Ничего из набоковского зазеркалья не вышло (а в Лхасе и вовсе нет лип — там тополя), кроме сдержанно-горьковатой иронии джентльмена.
Уже написана “Ада”. Обещанный рай, долго носимый в душе, перезрел, прогнил, провонял. “Ада” — это разлагающийся труп рая, разрисованный игривым макияжем.
Вообще, от Набокова тянет им же самим развенчанной poshlost’ью.
Набоков аполитичен, и это, кажется, большой плюс. Русская литература — с отбитыми почками — не скоро вернется к политическому дискурсу (по своей воле). Но Набоков, не любивший ни нездорового Монпарнаса, ни наркотиков, ни гомосексуалистов, отпугивает своей буржуазной добродетельностью.
Его каламбуры, находящиеся на грани вкусового приличия, особенно отталкивают.
Репутация Пастернака упала почти до нуля, но она, как ни странно, сохраняется благодаря его внешнему облику. Набоков с сачком — не дело. Что же касается бабочек, то они никого не волнуют. Во всяком случае, они не помогают пройти чистку.
Все это, возможно, уравновешивается коллективным уважением среднего писательского и читательского состава к Набокову. Не знаю. Дай Бог.
--------------------------------------------------------------------------------
Виктор Ерофеев
Набоков: затмение частичное
Сачок оказался дырявым. Набоков падает в цене.
Кто бы мог подумать? Расположившись комфортно в своей двуспальной швейцарской могиле под французской пометой “ecrivain”, он, должно быть, рассчитывал на более продолжительную литературную вечность.
Или это балует московская литературная биржа?
Возможно, из современника он просто-напросто перерождается в гранитное состояние классика, и эта несколько болезненная метаморфоза, сопровождающаяся временной потерей актуальности, свойственна всем, от Пушкина до Чехова?
Превращение запретного плода в общенациональный пищевой продукт, наподобие отварной картошки?
Или же это факт глобальной агонии литературы?
Ничего в тумане не видно.
Литературная погода в сегодняшней России похожа на лондонский климат: утром солнце, днем дождь, к ночи — ветер в лицо.
Это даже не погода, а несколько погод-непогод, скопившихся в одном месте.
Все русские писатели ХХ века, как когда-то в сталинские времена партийцы, проходят чистку. Создана специальная комиссия. По рекомендации ЦК. Шансов на то, чтобы пройти чистку, у писателей мало.
Является ли чистка (перво)очередным актом ставшей рутинной в этом веке переоценки ценностей, или же это “страшный суд” и движения обратно не будет?
Скорее всего — “страшный суд”.
А это значит, что не прошедшие чистку писатели отплывают если не в пыльный ад, преисподнюю библиотек, то на вечный покой. Они — израсходованные гильзы, использованный канон. Кто нынешние иконописцы? Никто. Они есть и их нет. То же самое ожидает писателей.
В списке писателей, проходящих чистку, нет плохих имен. Плохие имена давно разбежались. Маяковский мертвее любого мертвого. Заставить его читать практически никого невозможно.
Но плохие имена плохим именам — рознь. Плохие соцреалисты идут на переплавку в качестве проекта пародии. Завидовать им не приходится, но они обрели путевку в новую жизнь по закону буддийской расправы: из людей они превращаются в голодных духов.
Что же касается писателей со священными для русского либерального уха именами, назовем их условно “Булгаков”, то здесь дело принимает скандальный оборот. Они не проходят чистки.
Ушли из поля зрения такие образы, как Мандельштам, которого в классической эстетике трудно назвать слабым автором. Отчуждены: Замятин, Пильняк, Бабель, Ремизов, Волошин, Цветаева, Ахматова, Ходасевич. Гумилев вторично казнен. Олеша закопан живьем. Кое-как выживают Кузмин и Георгий Иванов, но надолго ли их хватит?
С большим трудом прошел чистку даже всеобщий любимчик интеллигенции 1970-80-х годов Василий Васильевич Розанов, за которого замолвил слово другой любимчик того же времени Венедикт Ерофеев. Но даже всеми обожаемый Веничка тоже застрял на проходе.
На “страшный суд” Владимир Владимирович Набоков пришел с наплевательским видом преуспевающего партийца. Галстук. Шорты. Сачок. Он-то, конечно, пройдет! Расступись! Пришел — покрасоваться. Он, у которого книги в России выходят одна за другой, о котором говорят больше многих, с кристальной биографией эмигранта, с кристальной библиографией русского модерниста. Но у Сталина в 37-ом году был коварный лозунг: враг народа не тот, кто плохо работает, а кто работает хорошо и старается проникнуть на командные места. Сталинский тезис в маккиавелиевском духе сработал и сейчас, в отношении писателей.
За вчерашнее спасибо — за сегодняшнее отвечай! Но за что отвечать Набокову, кроме, как за свой замечательный успех?
Однако чистку он, кажется, не пройдет.
И это — несмотря на пиетет и экстазы, несмотря на все организованные общества и музеи, издания и конференции.
Набоков завис. Конечно, выживание Набокова во враждебной ему среде будет в какой-то мере обеспечено его фанами из академической среды, которые собирались возвести Набокову монумент. Переводчики допереведут, издатели издадут полностью и навсегда. Прогнозировать результат этой деятельности трудно, но ясно одно, что Набоков завис, как компьютер с недостаточной “памятью”.
Встает вопрос: кто та комиссия, которая всех зарубила?
Ну, не всех. Вот положительный пример: Платонов. Он прошел. О том, что Платонов — покоритель Эвереста, а Набоков — канатоходец, говорил Бродский. И это еще мягкий вариант сопоставления.
Сирин — у у у! что за безвкусный псевдоним символистского последыша-недоучки!
Пройдет и такой, с точки зрения славы малоимущий писатель, как Добычин. На первый взгляд, даже неловко сравнить: великолепный велосипедно-теннисный Набоков и — какой-то там передастик Добычин, с одним-единственным маленьким, как детский краник, романом.
Это что за инстанция и какое она право имеет?
Инстанция анонимна. Она, как судейская тройка. Приговор тройки — мнение воздуха. Не критики или какой-либо правящей литературной мафии. Воздух — это не метафора. Это воздух.
О Набокове никто не пишет плохо. Но в этом для Набокова нет ничего отрадного.
Есть простые, плоские объяснения. Можно сказать, что Набокова переели, что перестроечная набоковизация всей страны (в которой я принял посильное участие, написав предисловие к первому внутрироссийскому изданию “Лолиты” и подготовив к печати четырехтомник русскоязычной набоковской прозы с тиражом в 1.700.000 экземпляров) оказалась крутой и насильственной. Но это не так — и ничего не объясняет.
Впрочем, в России не любят успех ни в каком виде, даже у своих любимцев.
Травма — вот слово, благодаря которому Набоков, может быть, все еще находится на плаву.
Многие читатели Набокова на Западе до сих пор убеждены в том, что до успеха “Лолиты” ее автор был русской темной лошадкой, стоящей в конюшне безвестности. На самом деле, репутация лучшего писателя нового, эмигрантского поколения несомненно избаловала Набокова.
Однако избалованным он был чуть ли не с самого своего рождения. Его детство прошло в земном раю.
Неудивительно, что изгнание из земного рая, в результате большевистской революции, стало для Набокова мощной психической травмой. “How little we valued our paradise... — писал он позже, в письме к матери, — we should have loved it more pointedly, more consciously”.
Переживание этой травмы, на мой взгляд, составляет основу набоковских романов. Идеальное детство, почти так же, как у Пруста, становится темой не только сентиментальной памяти. По сути дела, память дает моральную оценку несовершенству “взрослого” мира, однако эта оценка искусно “растоплена” в эстетическом переживании.
Парадокс, конечно, состоит в том, что без утраты рая Набоков едва ли стал бы Набоковым (это был бы другой писатель), и в этом смысле большевики ему помогли, однако он свято ненавидел их до самой смерти, не признавая в них по понятным причинам добрых гениев своей писательской судьбы.
Травматичность набоковского письма — главный козырь его вероятной актуальности в современной русской литературе.
Травма есть оправдание творчества, превращающегося в процесс зализывания разрыва между писательским Я и миром. Это, по сути дела, последнее оправдание, поскольку остальные импульсы для письма, эстетические, моральные или метафизические, находятся под подозрением и отвергаются как неподлинные.
Травма дает возможность оправдать спонтанность письма и его несдержанность, произвольность.
На этом любовь к Набокову исчерпывается, и начинаются претензии.
Набоковский миф на уровне биографии не превратился в пушкинский миф и не стал любимым анекдотом. Набоков явно проиграл Есенину, Веничке Ерофееву.
На уровне эстетической стратегии Набоков хорошо сохранялся как противовес литературе Больших Идей, как советских, так и диссидентских. Он стал одним из тех, кто способствовал формированию ментальности другой, или альтернативной литературы.
Набоков привлек раннюю другую литературу своей наблюдательностью, рассматриванием детали, поскольку русская литература слишком унеслась в духовное. То, что на дне тарелки остается самая невкусная вишня — запомнили все.
Но этого, видимо, оказалось недостаточным.
Даже лучший ученик, Саша Соколов, дальше всех пошедший вслед набоковскому эстетизма, оказался не у дел. Саша Соколов решил поправить свои дела, шагнув в поп-культуру с романом “Палисандрия”, но попытка была на редкость неуспешной. Вместо искусственно выращиваемого бестселлера возникло аморфное повествование, поскольку игра шла с образами, не ставшими героями поп-сознания.
Для судейской тройки важнее Набокова был и остался Борхес.
Набоков дольше всего продержится как автор “Лолиты”. Набоков начался в России как автор “Лолиты”, разросся до невероятных размеров, и, когда увянет, сохранится как автор “Лолиты”.
“Лолита” интересна в качестве игры с поп-культурой. Эта удачная игра — тоже в плюс Набокову.
Стихи Набокова были выплюнуты первыми. Есть, впрочем, концептуалистские попытки рассмотреть стихи Набокова в “Даре” как персонажную лирику, по принципу “чем хуже, тем лучше”.
“Дар” многие годы был любимым романом либеральной интеллигенции, но для тройки — это бесспорный чудо-монстр.
“Приглашение на казнь” — литература сопротивления, предпочитающая казнь компромиссу. Набоков преподал урок предельного сопротивления автономного Я всепобеждающему МЫ русской истории, и в этом аспекте он актуализируется всякий раз, когда МЫ в России поднимает голову. Это внелитературное влияние, но оно включено в долгосрочную систему существования и выживания русской культуры.
Социальный дискурс слишком далек от сегодняшних интересов русской литературы.
Набоков раздражает своим высокомерием. Набоков раздражает отсутствием самоиронии, неспособностью представить себя мошенником или идиотом. Набоковскую позицию во многом имитировал Бродский. Во всяком случае, здесь есть как эстетическое, так и чисто поведенческое совпадение. Статус писателя как избранника в русской культурной традиции сильно подмочен обэриутами. Я — писатель. А, по-моему, ты — говно. Этот хармсовский ответ посильнее всех сильных мнений Набокова.
Зачем Набоков расправлялся с Достоевским? Зачем? Зачем обижать старика?
Мне очень жалко набоковских родителей. Одного убили, другая жила в нищете. Жалко до слез. И набоковского брата жалко.
Набоковская аксиология была воспринята наиболее эстетически продвинутыми шестидесятниками. Как Аксенов, так и Битов, в каком-то смысле антагонисты по вкусу, были совершенно очарованы Набоковым в глухие 70-е года. У Битова он, кажется, даже висел на стене. На эти годы и приходится пик подлинной популярности Набокова в живой русской культуре.
В 80-е годы литературная элита Набокова уже переела.
В том, что она его переела, на первый взгляд, Набоков не виноват. Но это только на первый взгляд. Набокова разгадали как направление. Разгадали, переварили и оставили в покое.
Возникло опасное для российской репутации Набокова обнажение стилистической виртуозности как предела. Все, что у меня есть — это стиль, — считал Набоков. Но в современном русском культурном контексте это невероятно мало, это почти ничего. Культура заходит с другой стороны. Она считает (как со стихами): чем хуже, тем лучше. Соцреалистическая дрянь интереснее Набокова для новой русской культуры, потому что это чистый гад, который указывает на себя и на всех как на вариант существования человека в мире.
Есть понятие литературного драйва. Он есть в англоязычной “Лолите”. Иначе вообще о чем речь?
Но Набоков стал слишком прозрачен. Просвечивает насквозь.
При всей ненормальности условий существования русской культуры, она очень чувствительна и восприимчива к изменению культурного контекста.
Были сделаны неудачные движения с западной стороны. Инфантильная и официозная биография Бойда может только отпугнуть от Набокова.
Идеализация образа не только вредна для писательского имиджа: она смертельна.
Русская литература полна неукротимых писателей. Пушкин, Толстой. А тут образцово-показательный шарм? р.
Эмигрантский костюм Набокова, так украшавший его образ для предшествующего поколения русских интеллигентов, скукожился, полинял. Разочарование в скучноватом, чопорном, слишком для русской души упорядоченном Западе уже произошло. Западная половина Набокова, американского профессора-слависта, мало кого привлекает. Новая Россия не полюбила себя, но Запад она разлюбила — это точно.
Чудовищна история перевода “Евгения Онегина”. Хуже не придумаешь.
Набоков имел право не любить карамазовских разговоров — с точки зрения судейской коллегии, это хороший знак. Но Набоков был агностиком, а это, конечно, сомнительная ценность. Надо было бы все-таки сильнее (по-шестовски) биться в стену, чем он это делал, описав в “Других берегах” свои попытки заглянуть в зазеркалье сознания или увидеть липы Лхасы. Ничего из набоковского зазеркалья не вышло (а в Лхасе и вовсе нет лип — там тополя), кроме сдержанно-горьковатой иронии джентльмена.
Уже написана “Ада”. Обещанный рай, долго носимый в душе, перезрел, прогнил, провонял. “Ада” — это разлагающийся труп рая, разрисованный игривым макияжем.
Вообще, от Набокова тянет им же самим развенчанной poshlost’ью.
Набоков аполитичен, и это, кажется, большой плюс. Русская литература — с отбитыми почками — не скоро вернется к политическому дискурсу (по своей воле). Но Набоков, не любивший ни нездорового Монпарнаса, ни наркотиков, ни гомосексуалистов, отпугивает своей буржуазной добродетельностью.
Его каламбуры, находящиеся на грани вкусового приличия, особенно отталкивают.
Репутация Пастернака упала почти до нуля, но она, как ни странно, сохраняется благодаря его внешнему облику. Набоков с сачком — не дело. Что же касается бабочек, то они никого не волнуют. Во всяком случае, они не помогают пройти чистку.
Все это, возможно, уравновешивается коллективным уважением среднего писательского и читательского состава к Набокову. Не знаю. Дай Бог.